Я бы не спешил осуждать персонажа "за
бесцельно/бездарно прожитые годы", конформизм и прочее, "заведомо
обречённое на поражение". Не стал бы, поскольку не осуждает своего героя
сам автор - а глубоко ему сочувствует. Войнович не судит, потому что не
возвышает себя над своим героем...
"Уходя, я еще раз оглянулся. Закрыв глаза и
прижав к груди шапку, Ефим лежал тихий, спокойный и сам себе усмехался
довольно.
В ту же
ночь он умер".
Так, абзацем, выделить фразу о смерти
инвалида-победителя можно лишь с одним чувством: с глубокой жалостью. А жалость
и осуждение - плохие соседи, вместе не уживаются. Фабула - довольно прозрачно,
гоголевская. Но перепрочтение её - чеховское. Это те же современные проекции
Чехова, что у Вампилова, у Трифонова, а ещё ближе (ИМХО) - у Довлатова,
персонажи которого даже не делятся на "положит" и
"отрицат". Сам человек смелый и "зубастый", Войнович
неоднократно говорил о своём неосуждении "не-борцов".
Прочитывать повесть как упрёк конформисту Рахлину -
то же, что видеть в трифоновском "Обмене" упрёк конформисту
Дмитриеву. Тот бездействует, поскольку любое его действие принесёт боль близким
людям - или матери с сестрой, или жене с дочерью. Конформист Рахлин не борется,
просто потому, что это смертельно опасно. Он знает это генетически.
Да и что это, собственно, за постановка вопроса: а
что это ты вдруг не борешься с властью? "да разве так спасают
Россию?" большевизм в зеркале. Не так давно "многие мы" носили
значки "Борис, борись!" - а что это означало? Борись за нас за нас,
то есть вместо нас, - мы не умеем. Потребовать "Ефим, борись!" =
потребовать "Акакий, борись!". Ни Башмачкин, ни Рахлин не влезут на
танк у Белого Дома. Из своего не вылезут...
Не боролся Мандельштам, погибший в лагере, не боролся
Хармс, живший и писавший только так, как он мог жить и писать, и расстрелянный
в начале войны. Не боролись Олеша и Шкловский, тихо задавленные властью, и даже
Гроссман, задушенный в подворотне.
Знаете, тут надо уговориться о системе ценностей (не
столько оценивающих повесть, сколько писавшего её). Мудрый раввин Зуся говорил:
"На том свете меня не спросят - "Зуся, почему ты не был пророком
Моисеем?" На том свете меня спросят - "Зуся, почему ты не был
Зусей?"" Рахлин был Рахлиным, и Ак.Ак. был собою, и оба просили лишь
об одном: "Оставьте меня, зачем вы меня обижаете? Я всегда пишу о хороших
людях".
У А.Б. шинель - отняли, Е.Р. свою шапку - вернул! Но
ценой жизни. И я не усматриваю в интонации Войновича гордости за
взбунтовавшегося кролика Рахлина. Не вижу я, что он, как Данко из собственной
груди сердце, вырвал из груди Советской власти шапку. Вот тонкость, связанная с
современным/вечным пониманием и обликом трагедии: смерть может быть не
подвигом, а бытовой подробностью. Распределяли шапки как-то раз – и он погиб.
Такие дела…
Я плачу – да, каждый раз, - когда читаю концовку романтического
эпоса «Белый пароход»: «Одно лишь могу сказать теперь - ты отверг то, с чем не
мирилась твоя детская душа. И в этом мое
утешение. Ты прожил, как молния, однажды сверкнувшая и угасшая. А молнии
высекаются небом. А небо вечное. И в
этом мое утешение». Айтматов навсегда припаял эту повесть к моей кнопке
«плакать».
А Рахлин принимал то, с чем не мирилась его взрослая
душа. А Рахлин не мелькнул, как молния. Просто его поставили перед последней
остроты вопросом: «Ты – человек?» А он был человек – как все. Рахлин – не
герой-исключение, он персонаж-правило. Масса у нас в литературе отбунтовалась в
20-х годах, в 70-е она стала вызывать сожаление и сочувствие. Источник
несчастья, как выяснилось в литературе-наследнице революции, заключался не в
несправедливом общественном устройстве, а в каком-то глубинном несовершенстве
мира.
«Шинель» и «Шапка» подсоединены к одной моей кнопке
– «жалеть». Это кнопка другая. Так же, как кнопки «любить» и «радоваться» -
разные. У каждого из нас набор кнопок одинаковый, схемы подсоединения могут
быть разные. (Сам этот факт – на моей кнопке «радоваться»!)
И осуждать человека, страдавшего в несовершенном
мире, но не боровшегося, считать его жизнь грешной, а смерть смешной – пусть
это сделает тот, кто жил не грешно, кто боролся и не играл в прятки с Системой,
и чья смерть гарантированно станет трагедией. Я – не могу.
Войнович – имел бы право, но им не пользуется.
|